В.Ю.Софронов

 

Тобольские сказания про разные названия

(Сказы Софронова Славы для ума и для забавы)

Вместо вступления или от автора…

Возможно, прав наш всемирно-любимый юморист Михаил Задорнов, который практически во всех своих выступлений подводит нас к тому, что русский народ при всех его бедах и неудачах необычайно даровит и талантлив?!… Да, действительно, русский народ очень восприимчив ко всему необычному, что происходит вокруг. И даже из рядового события может сделать, нафантазировать такое, до чего ни один иностранец не додумается. Взять хотя бы названия старинных русских городов: Тверь, Чердынь, Изборск, Псков, Ладейное Поле, Пустозерск – прочтешь, и тут же хочется узнать, - а почему, откуда такое название? Есть в них, названиях, что-то былинное, удалое, манящее. И в самих российских городах, в каждом из них найдутся непереводимые на первый взгляд названия улочек, переулков, мостов, от которых веет стариной, архаикой и в тоже время они несут в себе точное обозначение, можно сказать сакральный смысл какого-то события, произошедших много лет назад. Как вновь рожденному человеку дают имя, так и городу, улице, предместью присваивают свое единственное название, которое живет годы и столетия, переходя из поколения в поколение. Вспомним одесское: Пересыпь, Привоз, Молдаванка … Или названия, ставшие нарицательными, несущими в себе глубинную информацию о нашем, в том числе и трагическом прошлом: Гуляй Поле, Ходынка, Бабий Яр …

Город Тобольск типично русский город, хотя и находится за Уральским хребтом, в Сибири. В нем жили и живут традиции русского народа, передающиеся из поколения в поколение. Названия тобольских местечек, речек, холмов и мостов оставлены нам от предков, как вехи прошлых веков. Их никто специально не выдумывал, они возникали как бы сами собой, переплетаясь с судьбами людей. Со временем эти названия стираются в народной памяти, а то и вовсе теряют свой изначальный смысл. Предлагаемые читателям веселые рассказы, связанные с местными тобольскими названиями, написаны отчасти с той целью, чтоб они, названия, не затерялись, не исчезли в суете времен и череде событий; а с другой – чтоб заставить каждого задуматься о том, отчего так называется улица, на которой он живет или мост, через который ходит.

Эти рассказы не ставит своей целью научную расшифровку того или иного названия. Это, скорее, исторические анекдоты, что были очень распространены в прошлые века, шутливо и иносказательно повествующие о происходящем. Не надо искать в них конкретности и особой достоверности. Могло ли такое быть, случиться? Могло! А могло и не быть. Свидетельство тому — народная память, а русский народ всегда щедр на выдумку. Шутки помогали легче сносить житейские тяготы и суровость нашего таежного края. Сибирь — край веселых людей, где и шутка водилась, и дело делалось. Кто народ веселит, за того свет стоит. Смех тридцать лет у ворот бродит-ходит, а свое возьмет, вышутит.

И наши сказания веселы да задиристы. Верить им или нет — дело читателя, но родились они в Тобольске-городе, тоболяками придуманы. А кто не верит, пусть нас проверит.

Как город Тобольск ставили.

У кого как, а у нас город в аккурат стоит: собой приметлив,

с людьми приветлив, для приезжих мил — всем умастил!

Где такое найдете-сыщете, чтоб при двух реках,

при трех горах, о два жилья городок стоял?!

Тут и лес, и поле — всего вволю, хошь бегом беги, а сможешь, так лётом лети, крылы-крылышки выпускай, до неба доставай. Про Тобольск наш разные сказы сказывают, байки бают, старину вспоминают. Кто в нем не бывал, тот и счастья не знавал.

Таких, как у нас, девок-припевок, нигде в мире не сыщешь, зря жизнь просвищешь; а парней-богатырей — сто пар сапог собьешь и за Уралом не найдешь; а наших дедов-мудрецов Бог умом наградил, в первый ряд посадил; а нашенские бабы такие шаньги пекут, что слюнки по подолу сами текут.

И все эти чудеса-разности в Тобольске-городе водятся, до сих пор не переводятся. Тут и Богу служат, в колокола бьют, а праздник подходит, и винца попьют. Все под Богом ходят, да далече не заходят: хошь ты русский, хоть татарин или иной басурманин.

Не город, а сказка, для души ласка. И живется, и дышится легко-легонько, день за днем бежит потихоньку, пусть не быстро, но главное не корыстно. Живи, радуйся, сколько хошь, а добрых людей дурным словом не тревожь.

Есть еще в Сибири город Тюмень, пыль собирала со всех деревень. Что у нас в Тобольске не прижилось, то в ней завелось. Тем и пользуются-радуются, на большее не оглядываются.

А ведь могло такое случиться, что и город бы наш не родился. Да видать случай к нам, с Божией помощью, лицом повернулся, — сам Господь помог, в бороду улыбнулся, по его воле не в чистом поле, а в добром месте город заложили, крепость срубили, чтобы жили все в радости, да творили благости.

Давненько то было, да не все позабыли, как прибыли из-за Иртыш-реки стрельцы-казачки с воеводой Данилой по прозванию Чулковым, мужиком толковым. Дал им царь Федор, самого Грозного Ивана сын, указ, чтоб тот воевода крепкую крепость срубил-сладил, на крутом берегу поставил.

Плывет воевода на струге-ладье от горы к горе, а кругом все места чудные, завидные, одно другого краше: хошь в одном месте город-крепость руби, а хошь напротив ставь. А дело нешуточное так город поставить, в точку попасть, перед царем не ударить в грязь, чтоб он собой хорош был, долго людям служил. Один день проходит, другой кончается, третья зорька над Иртышом-рекой занимается, а Данила Чулков глаз не смыкает, все место подыскивает, выбирает.

Сплавали к городку ханскому, что на крутояре стоит, врагам грозит. Там Ермак-атаман с дружиной своей две зимы зимовал, горя много повидал, половину товарищей схоронил, в землицу зарыл. Нет, не годится рядом с могилами жить-селиться да в праздники веселиться, не заведено так у людей православных, не принято.

Взобрались на гору Чувашскую неприступную, где хан Кучум свои сотни держал, казаков в Сибирь не пускал, да те все одно, его скинули-сковырнули, обратно не повернули. И тут кровушки русской много пролито, жизней положено без числа, не годится место для житья. Да и леса крепкого, строевого близко не сыскать, а зиму осталось недолго ждать, надобно башни острожные срубить, стены поставить, жилье для стрельцов-казаков обустроить.

А был из их числа, из артели парень молодой: хорош собой, совсем безусый, волосом русый, именем Андрей, а по прозванью Устюжанин. Он все рыбной ловлей занимался-тешился, на всю артель рыбу добывал, свежей ухой, что ни день, угощал. Пропадал по заводям да омутам то с сеткой-режевкой, а то с переметом. Весь день его среди казаков не было, а к вечеру бежит по берегу, сам не свой, рот до ушей сплошной дырой.

Бегом бежит, что есть мочи голосит. Шапку ветром сдуло, сапоги илом затянуло:

— Ой, мужики! Диво! Ой, родненькие! Чудо! Сколь лет на свете живу, а такого не видывал, не слыхивал. Расскажу, не поверите…

— Чего голосишь, будто с печи свалился, — мужики ему. — Водяной что ль за штаны схватил, или русалка поцеловала?

— Если бы водяной иль русалка, а то… чудо! Рыбина поболе меня на песке лежит, носом шевелит. Только вместо носа у нее копье острое, на спине шипы, что у твоей бороны, плавники размером с руку.

— Ой, неспроста это, — мужички-казачки меж собой зашептались, заперемигивались. — Где это видано-слыхано, чтоб рыбина сама на берег выскочила? Уж не сам ли рыбий царь к нам пожаловал? Только к добру то али к худу? Веди нас, Андрюха-простуха, на то самое место, где тебе рыбина чудная явилась, а потом решим-поглядим, как дело повернется-сложится.

Пошли они все скопом. Впереди Андрюха поспешает, следом воевода Чулков шагает, а дале по всему берегу стрельцы-казаки тянутся, пищали-ружья наготове держат, на всякий случай. Вскорости добрались они до того места, где Устюжанин свой перемет в реку закидывал. Глядь, а на песке мокром вмятина огромная, будто кто бревно тащил-волок, прямехонько в воду уходит.

— Вот здесь он лежал-полеживал, на меня глазищи свои таращил, — Андрюха им указывает.

— Лежать-то, может, и лежал, да обратно сбежал, — казаки в головах чешут, на Устюжанина поглядывают. — Уж больно велик, дажесь и не верится…

Только они это сказали-молвили, как вода возле берега забурлила, ходуном заходила, и шасть оттуда башка длинная, узкая, а вместо носа и впрямь копье торчит, покачивается.

— Так то ж осетр! Как есть рыбий царь! — казак один вскричал.

— Точно.… Видать, знак нам подает царь рыбий…

Повернули головы назад, вверх глянули, а над ними холм, лесом строевым весь поросший-покрытый, и к нему ложок удобный ведет-стелется, под холмом речка малая струится, журчит водой ключевой, чистой, прозрачной.

Взобрались наверх, глянули — красотища! Иртыш мимо холма седые волны несет-бурлит, у другого берега лось из глухого урмана вышел, рога к воде наклонил, грозно трубит, в небе птичьи стаи кружат-летают, друг дружку догоняют.

— Да! — Данила Чулков руки раскинул, лицо ветру подставил, того и гляди, сам полетит прямо с холма. — Сколь не ходи, а на сто верст лучше места не сыскать под крепость-городок! Такой простор для сердца, для души русской вряд ли найдешь. Не зря рыбий царь нам являлся, сокровенное место указал, и Богу, и людям угодное, для житья пригодное. Так тому и быть!

Перекрестились стрельцы-казаки, батюшка заздравный молебен отслужил, взялись за топоры-пилы, стали лес валить-шкурить, город-острог ставить.

Первым делом церкву заложили во имя Пресвятой Животворящей Троицы, поскольку все едино в мире этом: и земля, и воздух, и вода речная. А городок тот Тоболеском нарекли, именем заветным, ласковым, крепким и нерушимым. Чтоб стоял он веки вечные, добрым людям защитой служил, твердыней по всей Сибири слыл.

А осетр тот, царь рыбий, каждое лето на Троицын день из воды речной выныривал под самыми городскими стенами, условный знак подавал, острог от напастей всяческих оберегал. Старики говаривали, мол, пока тот осетр подле города обитается, в мире с людьми живет, то и Тобольску быть-стоять. А коль уйдет в иные места, прогневится на нас, то и беды разные пойдут, всех изведут.

Если кто наш сказ проверить пожелает, пусть на Троицын день на берег выйдет да и подождет от царь-рыбы знака условного, сам во всем убедится, сверится.

Про жар, про пар, про лог Банный.

Жили когда-то два брата. Не то чтобы худо, но и не богато. У первого — жена кривая, у второго — мордой рябая. Та, что кривая, за шитьем сидит, муженьку из тулупа штаны кроит, а рябая стряпать любила, на окрошку к обеду комара крошила-шинковала, ножки на холодец оставляла.

Вот первая баба штаны к концу зимы на живинку сшила, на дратву посадила, дала мужу примерить-пощеголять, от других не отстать. Тот их натянул мехом наружу, носи и в метель, и в стужу. Всем штаны хороши-гожи, только больно на зверя стал похожий. Принялся обратно снимать, а не может, хоть до смерти ходи такой пригожий. Пришлось ножом штаны разрезать, по кусочку их снимать-стаскивать.

А рябая баба комара скрошила, в чугунок косточки сложила, понесла в ледник убрать, чтоб было чего к ужину подать. Дверью хлоп, а та на щеколду щелк, и сиди на льду, пока не найду. Вот она и обрадовалась-возрадовалась, что стряпать мужу не надо, кругом прохлада. Часок посидела, малость взопрела, к льдинке примерзла-приросла, орать начала. Мужик жену искал-кликал, повсюду мыкал, а как не нашел, то сел за стол, за ложку взялся-ухватился, на окрошку комариную навалился да и уснул с ложкой во рту, храпит на версту. Как проснулся, полез за едой в ледник, а баба его хвать за воротник: «Зачем слопал один окрошку, мне не оставил дажесь крошку?»

Вот так два брата и жили, не особо тужили, не по правде, а понарошку — днем дрыхли-спали, утром ужин справляли. Ложки сжевали, половником хлебали, у кого в рот пролезет, тот и сыт, а мал роток, на другого глядит. Пропала коровка, березу подоят, молочка в сапог нацедят, пока до дома несут, все разольют. На козе воду возили, пирогами печь топили. Дождик закаплет, в поле бегут, а солнышко выглянет, в избу идут.

Лежат два брата однажды на печи, рисуют углем белые калачи, кусочек отщипнут-ухватят, пожуют, проглотят, чихнут через плечо, а как кончатся, нарисуют еще. Вот как-то младший старшего спрашивает-удивляется, в портянку сморкается:

— Скажи мне, братушка-браток, шустрый лапоток, отчего у меня болит бок девятый годок, да не знаю, которое место. Уж так чешется-болит, ажно меж ушей трещит.

— Видать, в баньке давно не был, не парился, зеленым веничком не обмахивался. Оно на память и давит-стращает, зудом донимает, — старшой брат ему отвечает.

— А ведь верно, родненький, вечно голодненький! Как меня батюшка крестил, в купель опустил, с тех самых пор и не мылся, не парился, а глядь, и состарился.

— Правильно говоришь-понимаешь, брат младшой, шевелишь мозгой. Еще дед с бабкой, отец с маткой собирались-толковали баньку срубить-скатать, родню созвать, друг дружку отмыть-отскрести, чистоту завести. Да померли рано, видать, не успели сруб скатать.

— Так давай теперича мы зачнем, топоры возьмем, лесу навалим-ошкурим, а там поглядим, может, и на баньку хватит и чем дом подпереть останется.

— Чего спешить, народ смешить. Лес нарубить-ошкурить завсегда успеем-сладимся. Перво-наперво баб пошлем мох скрести-теребить, чтоб было чем сруб крепить.

Отправили баб своих спозаранку надрать мха большую вязанку. Сами в горенке сидят, в оконце глядят, которая раньше прибежит-явится, первой управится. Глядь, вперед рябая несется, вся трясется, жменю мха тащит, глаза таращит; следом кривая поспешает, отдыха не знает, щепотку мха притащила, на крылечко положила, и начали они кричать, горло на братьев прочищать:

— И зачем вам баню рубить вздумалось, в башку пришло-въехало?! Без нее столь годков жили, не особо тужили, — во всю мочь орут, руками машут. — Мы слух слыхали, что люди банек ране не знали, а в русской печи мылись-парились, шибко не маялись.

— Так чего стоите? Печь топите! — братья жен погоняют, одежу с себя скидывают.

Истопили бабы печь, золу выгребли, муженьков своих внутрь засунули, заслонку задвинули. Те лежат, ждут, когда их мыть начнут. Рябая баба ведро воды на них плесканула, кривая пару разиков веником хлестанула, а мужики как завопят-заохают, мол, за что бьете, отдыха не даете. А те еще как плесканут-жахнут кипяточком с ключа, мужики из печи вон, сгоряча. Лезут, брыкаются, кулаками пихаются, орут, словно их черти дерут:

— Ой, ошпарили! Сожгли! Спалили! Видать, специально нас в печь засадили! Решили уморить, в гроб уложить!

Так они из печи рвались-выбирались, да еще бабы им подсобляли, что печь разломали, труба упала, все горшки поломала. А сами братовья в саже вымазаны-перемараны, в золе, как черт в смоле, кинулись баб ловить, уму-разуму учить, кольем потчевать. По всему двору за ними гонялись, бились, вконец уморились, и не видать, что мылись-парились, на речку отправились. А навстречу им цыган идет, ладно песенку поет. Рубаха на нем кумачовая, поддевка бархатная, штаны плисовые, сапожки яловые, глазищи черные разудалые.

— Скажи нам, цыган, ума полный карман, как нам жить-робить, баньку жаркую построить? Жить без баньки не могем, боимся, немытыми помрем.

— И вся печаль-докука? Слушайте в оба уха. Верьте цыгану, и будет все без обману. Приходите к речке завтра с утра, несите два топора да выпить, да закусить, разъясню вам, как баньку срубить.

Приперлись братья утречком с топорами, закуска-выпивка в кузовах за плечами. А цыган их уже поджидает, ножичком вострым прутик строгает. Кузова с них снял, склал под навес, повел братьев в лес. Там указал, какие лесины валить, куда их на бережок тащить. Сам сел под кусток, заиграл во рожок, закуску-выпивку достал, цельный день сам с собой пировал. Братцы к вечеру так умаялись-упластались, в лесу и спать остались. На другой день прутся к ним жены с едой, только цыган им машет рукой, мол, сытый мужик не работник, ни рубщик, ни плотник. Еду у них отобрал, братьев сызнова в лес погнал. И так он их в работу впряг-втравил, что братовья едва не лишились сил, чуть не околели с голодухи, ходят, как сонные мухи. Зато баньку срубили-справили, тесом покрыли, печь-каменку поставили, ждут-пождут, когда их мыть-парить начнут. Вот цыган печь затопил, дровец-щепок подложил да и говорит братовьям:

— Первый пар пополам. Вы, работники хреновые, головы дубовые, домой идите, чуток подождите, а как баня поспеет, жар наберет, угар спадет, тут и ваш черед. Свисну-позову на жар-пар, добрый дар.

Пошли братцы домой квелые, совсем невеселые, бухнулись на полати спать, цыганского зову ждать. День ждут, не зовет, два пождут, не идет.

Отправились сами глянуть глазами, есть ли жар, подоспел ли пар. А возле баньки табор стоит, костры палит, песни поют-пляшут, цыганки им подолами машут, к себе зовут, цыганята в горло орут. Сам главный цыган из баньки прыг-скок, кулаки в бок.

— Ой, беда-горе, мужики, верно, срубили баню не с той руки. Жар пришел, а Пар в город ушел. Как его найдем, то и вас позовем. Идите домой, ждите моего зова, когда будет готово.

Ждут братцы неделю, месяц ждут, когда Жара с Паром цыгане найдут. Скоротали годок, айда в ложок, где банька стоит-теплится, оконцем светится. А там из трубы дым валит, цыганский народ вокруг сидит, как братьев увидали, горько зарыдали:

— Горе-горькое приключилось, на нас свалилось. Жар простудился, Пар с лавки свалился, головку ударил, захворал, занемог, кто бы ему помог. Послали за доктором в город хворых лечить, только денег и нет, чем заплатить.

Ну, братья опечалились, над больными сжалились, отдали что было с собой, отправились пустые домой. Сызнова ждут-пождут, когда доктора привезут, может, Жар с Паром поправятся, тогда и они в баньку отправятся.

Народ шутил-говорил, что братья те так немытыми и живут, а лог, где банька стоит, по сию пору Банным зовут.

Кому жариться, кому париться, а кому век печалиться.

Вошка банюшку топила, блошка парилась, с полка упала, ударилась. Сверчок прибежал да всю баню разломал, тараканы бревна взяли, в речку столкали. Плывет по реке плот, а на нем медведь ревет: «Кому жару, кому пару — всех попотчую!»

КУКУЙ

Жил-был псарь. У псаря был царь. У царя был двор. За двором был дол. На дворе псарь собак держал. По долу царь зайцев гонял. Любил царь свежую зайчатину, а псарь все налегал на курятину. Поедет царь, бывало, на охоту, а псарь в курятник на свою работу. Хохлатку ощиплет и в суп, наестся от пуза и под тулуп дрыхнуть-спать, царя поджидать. Царь по лугам-лесам наскачется-намается, во дворец едва живой заявляется, а в палатах сплошной храп стоит, ажно посуда на полках гремит. Пока царь зайцев травил-гонял, псарь всех кур со двора умял.

А в охоте царю не везет: то медведь, то кабан на него нападет. Сколько коней загнал, пороху сжег, а зайцев все нет, так в чем тут прок. Разобиделся царь на псаря, что держит его зазря. Велел будить, батожьем побить да и гнать взашей, коль не ловит мышей. Взяли псаря под белы руки, намяли бока от скуки, вытолкнули с царева двора, гуляй, где хошь, не наши дела.

Псарь очухался, глаза разлепил, черным-бранным словом царя обложил, помянул батюшку, вспомнил матушку да и прочую цареву родню, чтоб икалось им по десять раз на дню. Подсобрался-огляделся, шапку на лоб надвинул абы как да и пошел в царев кабак. А целовальник псаря сызмальства знает, как брата родного принимает-поит, угодить норовит. Для начала для почину налил вина псарю по чину, пущай разгонит печаль-кручину. Тот принял первую чару, чтоб быть здраву, за ней вторую пил, себя веселил, а там и утроил, ум устроил, а как четвертая пошла, совсем весела, а пятую пить — битым быть, чара шестая — мысль иная, седьмую пить — без ума жить, восьмую поднести — рук не отвести, за девятую принялся — с места не поднялся, а как пошла десятая, самая проклятая, — уже не веселит, на сон морит. И так пил псарь всю ночь, пока была мочь. Вино старухе ноги подымает, старику глаза протирает, а мужика, как в море, качает.

Под утро псарь, не проспавшись, до лычки надравшись, опрокинул ковш браги нутру наперекор да айда к царю на новый разговор.

— Слышь, батюшка царь, не серчай на меня за тоску-печаль. Невмоготу мне при дворе жить, при тебе псарем быть, серых зайчишек по полям гонять, собак злых на них натравлять.

— На то ты и псарь, — отвечает царь, — и отцы, и деды эдак жили встарь. Твое дело — зверя травить, мой удел — людей судить.

— Вот, за грехи дедовы-отцовы и маюсь, видать. Век бы мне энтих забот не знать, не ведать, свежей курятинкой лишь обедать…

— Ах ты, кукушкин сын, решил, что сам себе господин! Всех моих кур умял и явился с утра пьян. Повелю-скомандую тебя плеточкой попотчевать, шомполами выпороть. Забыл, где стоишь, с кем говоришь! Живым сгною! В землю вгоню!

— Постой, царь-царек, зря на глотку налег. Не пойму, чего шумишь да меня все бранишь. Лучше принеси жбан вина, а то трещит голова.

Покричал-поорал царь еще маленько, малость самую, для вида, для острастки, для людской огласки, чтоб знали-понимали, как он псаря нерадивого чешет-причесывает, уму-разуму учит, за волосья дрючит, да и успокоился. Взмок, сел тихо от своего лиха. Достал жбан, что псарем ждан, пущай похмелится, чуток развеселится.

А псарь с радости жбан вина и вылил в себя до самого дна-донышка, заиграло в глазах солнышко, морщинки разошлись, усы вверх поднялись.

— Теперь готов за службу браться, на охоту собираться?

Глядит на него псарь печально, головой качает отчаянно:

— Не вели казнить, снимать голову за жизнь мою развеселую. Синим огнем-пламенем горит душа, пока не спущу все до гроша, не заложу и шапку, и сапоги, а там и крест с груди. А уж как пропьюсь, авось да за ум возьмусь. Кто сегодня пьян, — не велик изъян, зато как проспится, может, вновь пригодится. Пьяный что мокрый, как высох, на все готов без лишних слов. Отпусти меня сегодня подобру-поздорову, чуть погуляю, а там явлюсь по первому зову.

— Клялся Кузьма, что не примет греха, зарекался не пить от вознесения до первого поднесения. Проваливай, кукушкин сын, на свой почин, чтоб глаза мои тебя не видали, ноги твои по двору не ступали. Сыщу себе псаря нового, толкового, не гулящего, работящего.

А тот и ответить путем не может, видно, шибко тоска его гложет, царю кланяется, ичет, словно черта кличет, и боле ни гу-гу, лишь одно ку-ку.

Вот гуляет псарь день, гуляет второй с хмельной головой. И пить горе, а не пить — вдвое, но обычай такой, ежели принял чуть, то давай по другой. Водка — вину тетка, рот дерет, как вовнутрь идет. Только вином жажды не запьешь, разве больше наживешь. На третий день упал псарь под стол, как голый мосол. Разобидился-рассердился целовальник на него, что не платит ничего, да и выволок за дверь выгнать хмель.

Проснулся-проспался псарь во дворе, на сырой земле, стук-постук, милый друг, стучит в кабак, а его не пущают за просто так: плати деньгу-денежку за пропитое-съеденое, а коль нет, то и пошел прочь, людям голову не морочь.

Приплелся псарь обратно к царю под раннюю зарю, а его во двор не пускают, будто совсем не знают. Искал-высматривал псарь в ограде хоть щелку, да все без толку. Разбежался со всей мочи, думал, в ворота проскочит, да башкой врезался-ударился, чуть не преставился. Заорал, согнувшись в дугу, а вместо крика из него «ку-ку». Стоит, кукует, а народ думает, будто он так озорует. Тут и царь на шум-гвалт явился, на псаря уставился.

— Отчего кукуешь? По чем тоскуешь? — а из того ни словечка не идет, лишь «ку-ку» и прет. — Вишь, допился, — царь его жалеет, — и слова сказать не умеет. Ладно, помогу твоему горю, отпущу на волю, иди на все четыре стороны, куда не летают черные вороны. А я издам указ, всем целовальникам наказ, чтоб они тебя привечали, вином-брагой угощали, наливали столько, прокукуешь сколько.

Поклонился псарь как смог, ткнулся башкой в царев сапог, закуковал пуще прежнего, понесся-побежал что есть мочи, куда глядят очи, до ближнего кабака глотнуть с устатку пивка.

И ходил он так по всей земле, по чужой стороне ни трезв, ни пьян, пустой карман, а как увидит кабак, закукует и день-деньской пирует. А через год-другой добрел он до города до Тобольска, где босиком с горы бежать скользко, а в сапогах тяжело, зато пьяным живется весело. Засел в кабак подле Никольской горы и гуляет до поры, кукует с утра до вечера, коль делать боле нечего. И мужики-тоболяки тот манер у него переняли: коль выпить захотят, то куковать начинали, а как пропьют все манатки, то и взятки гладки, выйдут во двор, вновь закукуют, по-своему затокуют.

Так и пошло прозванье за тем кабаком «Кукуй», хоть смейся, хоть горюй, а выпить не на что, то и в кабак соваться нечего. Эдак пить — только людей смешить. По-нашему как запил, так и ворота запер, а коль будешь долго куковать, то неча будет и запирать.

Вот, так и живем-можем, о том вам доложим: лошадь продали, сани купили, в них добро сложили, повезли в кабак, отдали за так, все до нитки отдали, на вино поменяли, а как проспались, куковали-плакали, слезы капали. Тем и сыты, что мало биты. Горюй, не горюй, а попал в «Кукуй», — против ветра не плюй.

Про пушки царские и богатыря Ваню Силина

Будешь жить просто — проживешь лет сто, а станешь с людьми кочевряжиться — раньше времени в могилу уляжешься. Так ране деды живали и нам завещали. Всяко слово умно, да не каждому то знать дано.

… Жил когда-то в городе Питере в светлом тереме царь Павел, перед иными государями сам себя славил, всем в пример ставил. Имел росток небольшой, нос курносой. Генералов своих палкой бивал, а в раж войдет, за чубы таскал. Соседние государи с ним дружбу водили, на дочерях Павлушиных сыновей женили, слали подарки возами, портрет его вешали под образами. Русские генералы по иным странам как по своему двору разъезжали, обиды нигде не встречали. Только был один король аглицкий, как петух, задиристый, ростом длиннющий, собой вреднющий волосом рыж, носом, что твой жулан, сиз. Невзлюбил он нашего Павлушу, надул иным государям сплетен-россказней в королевские уши. Ну, знамо дело, те императору нашему донесли-передали, все ему обсказали да от себя малость добавили.

Как Павлуша о том услыхал, на него чуть паралич не напал: на паркет грохнулся, ножками сучит, кулачками стучит, велит кликать генералов главных, воинов славных.

Окатили Павлушу водицей святой, посадили на трон царской, в одну руку дали скипетр, в другую — державу по законному праву, сиди, правь нам на славу. Генералы как в залу вошли, так и увидели: император на троне сидит, аж весь дрожит, носом изо всей мочи сопит. Испужались генералы боевые-славные гнева царского-державного, в спинах склонились, шибко смутились, глаза поднять боятся, как бы без голов не остаться. А он им говорит-приказывает, пальчиком в окошко указывает:

— Почему-отчего, генералы боевые, рыцари удалые, по домам сидите, врага не крушите? Вашего императора дурным словом костерят-ругают, на весь мир обзывают, а вы бабьими подолами укрылись, по углам забились! Чем такую обиду от рыжего-пыжего аглицкого короля терпеть, лучше сразу помереть.

Генералы, знамо дело, на такие слова обижаться стали, закрутили плешивыми головами, щеки надули-расфуфырили, плечами задвигали.

— Не пристало нам обидные слова-речи слушать, — самый старый из них говорит-отвечает, орденами звенит-качает, — наше дело кровь за государя проливать, а не сплетни собирать. Скажи лучше, государь-владыка, в чем заковыка, мигом сабельки свои вынем-вытащим, из врага душу вытряхнем, на просушку вывесим.

Павлуша державу под трон кинул, брови грозно надвинул да и сурьезно так говорит, на генералов во все глаза глядит:

— Желаю аглицкому королю войну объявить, морду ему собственноручно набить, честь обратно свою воротить.

Смутились генералы боевые, сробели, слегка вспотели.

— То никак нельзя, государь, наш надежа царь, поскольку король тот сидит за морем студеным далеконько-далеко, подобраться к нему будет нелегко, труднехонько, не дойдут туда пешком наши солдаты, прости, коль в чем виноваты.

— Как так? — царь Павел удивился, на генералов грозно воззрился. — Значит, можно королю ихнему, шуту рыжему, надо мной безнаказанно смеяться-тешиться, нести разную околесицу? А вы способа не найдете и нос ему не утрете? Не знаете, как шибче вдарить да фингалов наставить?

— Знаю, государь, способ, как аглицкому королю сделать морду козью, чтоб оскоминой скулы свело, на душе стало невесело, — казачий атаман Платов вперед шагнул, генералов других чуть подвинул. — Есть богатая страна, называется Индия. Богатств там столько, никто не ведает сколько. Аглицкий король давно уж ту Индию к рукам прибрал, под себя подобрал. Ежели мы ее у него отберем, то нос королю рыжему-пыжему крепко утрем.

— Далеко ли та Индия-страна лежит? — император

Павел генералов спрашивает.

— За пустынными землями, за высокими горами снежными.

— Ничего, удальцы-казачки по всему свету промышляли, всякие страны видали, — император Павел ручкой махнул, легонько зевнул и велел атаману Платову на Дон скакать, казачье войско в поход собирать.

— Все исполним, император-царь, людей православных государь, — атаман сапогами щелкнул, усы лихо подвернул, — только слышать мне приходилось, хоть самому видеть не доводилось, будто есть в Индии зверь чудной, как гора большой, прозывается слон, с длинным хоботом, росту великого, такого не достанешь пикою. А мои казаки хоть и лихи, да со слоном воевать нам не с руки. Надо бы и пушки собрать-снарядить, чтоб ядром каленым слона повалить.

— Правда твоя, тот зверь не для копья, — император говорит, бровки хмурит, — будут тебе пушки, будут и ядра согласно наряда. Велите с уральских заводов сколь надо пушек взять, да по рекам сплавлять, прямиком в Индию-страну казакам на подмогу, на выручку.

С тем и ускакал атаман Платов на Дон-реку, на родную сторону казаков поднимать, в дальний поход выступать. А с заводов уральских, вотчин демидовских пять сотен пушек взяли да по реке отправили. Везли те пушки по воде, везли посуху, пока не доехали до Тобольску, где стали караван большой-пребольшой снаряжать, царского указа ждать-поджидать. Пока суть да дело, и зима приспела, ударил батюшка-мороз, караван речной к берегу примерз. А по весне из Петербурга весть привезли, что императора Павлушеньку в спаленке мертвым нашли. Присягнул народ Александру-царю, новому государю. Тот с королем аглицким воевать не решился, на мир-дружбу с ним согласился. Казачков обратно с полдороги вернули, чтоб в Индию не удули. Велели им жить покуда в мире, пока новую войну не объявили.

Все бы ладно, коль вышло складно. Да про пушки, в Тобольск свезенные, на берегу сваленные, за делами государственными, видать, забыли, новому государю о том не доложили. Брошены пушки новехонькие на берегу, не стрелявши ни разочка по врагу. И дела нет до них никому никакого, коль нет хозяина толкового.

А жил на ту пору в Тобольске у Абрамова моста Ваня Силин, душа проста. В городе богатырь известный, завсегда в драке честный, — один против десятерых выходил, всех на кулачках крушил. А коль у реки жил, то рыбку удить любил. Бывает, отправится-снарядится в канун недели, на пятницу, на Иртыш-реку рыбки добыть, отца с матерью ухой-ушицей угостить. Да только силы одной рыбаку мало, чтоб рыбка клевала. Обратно пустой как есть бредет, квелого чебака на кукане несет, рыбью хитрость вовсю ругает, что ловиться та не желает. Зацепит ногой невзначай-ненароком за пушку цареву, что лежит на бережку под боком, взъярится-рассердится, за ствол руками уцепится, с места сдвинет, приподнимет, поднатужится, на плечи взвалит-взгромоздит, за собой потащит. До ближнего моста-мосточка донесет, под ноги швырнет и айда домой на ночной покой.

Вот утром рано-ранехонько мужик через мост на телеге едет скорехонько, на базар правит, спешит да на пушку и налетит. Давай ее ворочать-тащить, да одному не сдюжить. То тебе не охапка дров, когда весу в той пушке под сто пудов. Тут народ разный собирается, над мужиком насмехается. Потешатся-попялятся, опосля сжалятся, кликнут Ванюшу в помощь-подмогу, разгородить дорогу. А с мужика, понятно, пятачок на опохмел возьмут, за здоровьице Ванюшино выпьют.

Так и жил без забот-хлопот Ваня Силин, народ тешил, коль просили. Да вскоре губернатор о его проказах узнал, пушки к дому своему свести приказал, а Ванюшу в кутузку закрыть постращал.

Только Ваня Силин недолго и прожил после того, сгинул ни из-за чего. Смерть, она расплохом берет, боле срока положенного жить не дает. Поспорил Ваня с мужиками пристанскими, грузчиками ломовыми на четверть вина, что выпьет до дна, а после с якорем на спине через Иртыш-реку переплывет, на тот берег на спине якорь свезет. Ну, привязали ему якорек-двухпудовик на закорки возле самой холки, он и погреб-поплыл, уже на середке был, да судорогой ногу свело, на дно вместе с якорем и утянуло. Два раза молоду не быть, а смерти не отбыть. Не зря говорили-баяли старики, мол, как начнешь в чем себя проявлять, то супротив ветра не устоять, недолго голову потерять.

А еще народ судачил-болтал, мол, царь Павел не просто на паркет упал, а шибко спешил, недолго и жил. Добра была голова, да, слава Богу, что земля прибрала.

Hosted by uCoz